July 27th, 2015

Статуэтка писца.

fa08506aed9f59229ae77c867975163a.jpg
Date --1391/1353 BC
Medium  -- Graywacke
Dimensions  -- 6.4 x 6.4 x 5.7 cm
Detroit Institute of Arts

ПОУЧЕНИЕ

Тот, владыка написанных слов,
Тот, царящий над мудростью книг!
Научи меня тайне письмен,
Подскажи мне слова мудрецов.
Человек! умом не гордись,
Не мечтай: будешь славен в веках.
Над водой промелькнул крокодил,
И нырнул в глубину навсегда.
Нил священный быстро течет.
Жизнь человека протекает быстрей.
Ты пред братом хвалился: я мудр!
Рука Смерти равняет всех.
Тот, хранитель священных книг,
Тот, блюститель священных ключей!
Скажи: это написал Аменампат
Двадцать шестого Паини в третий год Мерери.
Март 1912

Валерий Брюсов.

Современный упадок: Ольга Седакова об особенностях сегодняшней культуры.

"Можно сказать, что современная цивилизация – это цивилизация менеджеров. Ведущий класс – менеджеры, старая буржуазия уходит, как до нее – аристократия. У менеджеров свой менталитет, главное слово в нем – «эффективность». Здесь требуется человек, умеющий оперировать знаниями, а не уважать их, не жить ими. Классическое образование, кроме прочего, очень связано с развитием памяти. А человек, который себя заявляет «современным», ничего не хочет заучивать, он хочет «креативно» всем оперировать: «Зачем запоминать столько слов, дат, фактов, когда все можно узнать одним кликом?» Представление о бескорыстном смысле знаний, о личном тезаурусе, уходит. Это страшно. Рождается другой человек, который развивает оперативные навыки, а собственную память отчуждает и передает машине".

"Мне бы очень хотелось, чтобы вспомнили исходное, античное значение «политики». Слово это греческое, и мы его знаем в употреблении Аристотеля. Политика – это искусство общежития, а не игра каких-то влиятельных сил и интересов. Это законы общей жизни в полисе, то есть у греков – в городе, а у нас, соответственно, в государстве. И это представление о «городе» и «гражданине» восприняло христианство: святых именуют «гражданами Небесного Града» (подвижников, между прочим, – «гражданами пустыни»). Их понимают как участников некоего политически устроенного города".

"У нас большие проблемы с самооценкой: спокойное и внимательное отношение к себе мало известно: или пренебрежение, или бахвальство. Я бы сказала, что те, кто занимается Россией за рубежом, с большим уважением относятся к тому, что здесь сделано, чем мы сами. Вот, например, я встретила в Швеции психолога, которая перевела Л. Выготского на шведский, «Психологию раннего детства». И она спросила: «Почему у вас психологи не хотят знать собственный опыт, который так интересен для нас и который представляет альтернативу психоанализу?» У самого Выготского, она заметила, все ссылки на французские источники, а Льва Толстого он не принимает во внимание. Это какая-то роковая черта: когда находки, сделанные в России, подхватываются в мире, а у нас не приживаются. Я не раз слышала, как наши интеллектуалы публично заявляли, что Россия в ХХ веке «ничего не дала миру». Это поразительно. Чтобы так сказать, нужно совсем не представлять себе культурной жизни в Европе. Музыка, живопись, мысль вобрали в себя множество плодов русского гения. Во Франции, например, есть общество, изучающее Льва Шестова. В энцикликах Пап встречаются цитаты из Флоренского, Булгакова, Бердяева. Вы представляете себе что-то подобное в наших церковных документах?"

http://www.olgasedakova.com/interview/1721

В современном мире такому понятию творчества противостоит, мне кажется, выработанное понятие креативности, доступной всем, находящейся под рукой и как раз обустраивающей нас в рамках обступающего мира. Это может быть изобретательно, но…

– Ничего кроме ловкости, изобретательности, по-моему, это понятие не предполагает. Все эти слова – «креатив», «позитив» – что-то делают с реальностью. С ними человек становится уверен, что все в его руках, как на клавиатуре компьютера. Все технично. И ни в чем нет веса.

...
Искусство в старом понятии – это улавливание неких измененных состояний, человеку открываются некие состояния полета, единение с миром, почти религиозный опыт. И такая вещь не поддается замеру. Но интересно, что современная культура с ее демократизмом пытается распределить это на всех – всяк имеет право на вхождение в «центр бытия», в область счастья. Культура развлечения, наркотиков, креативности старается убедить в этом человека, а тех, кто скажет, что это совсем не тот опыт, сразу запишут в «правые» и реакционеры. Хотя на самом деле современная культура во многом работает на вытеснение и перекрывание того опыта, который требует особой работы каждой души. В этом перекрытии мне видится некий новый тоталитаризм, которому подчинилась и поэзия. Кстати, «современные» поэты, поэты «в новом» смысле слова все как один говорят, что пишут тексты, это очень симптоматично. Они пишут лишь то, что поддается исчислению и замерам. И, может, от этого поэзия такая слабосильная?

Они честные, авторы «текстов», и манией величия не страдают, как графоманы прошлого. Беда только в том, что они категорически не допускают, что вообще возможно что-то другое. Раньше, скажут, было возможно. А мы (то есть, все жители этой эпохи) – кто мы такие? Мы не Рильке, не Данте и т. п. Мы как все. Считать себя «не как все» – дурной романтизм. И вот что мне в этом отвратительно: откуда же они знают, какие «все»? Есть ли на самом деле эти «все»? В студенческие годы меня об этом заставил задуматься Аверинцев. Он сопоставлял пустое противопоставление «я» – «все», характерное для новоевропейской мысли, с доброжелательным разнообразием лиц у античного поэта, который «всех» не знал, он знал одного, другого, третьего: «Один любит колесницы, другой еще что-то, … третий … а я…». Но ни романтики, ни антиромантики никак не отучатся тотализировать «всех».

Да, веет каким-то новым тоталитаризмом, об этом Франсуа Федье писал и пишет. «Классический» тоталитаризм – советский, немецкий – совсем другой. Но этот новый, мирный, «гуманный» тоталитаризм тоже страшен. Однако это пока еще реальность «цивилизованного мира», как у нас его называют. И если я буду говорить о нем сколько-нибудь критически из наших широт, это будет воспринято как нечто «славянофильское», «антизападническое». Когда я говорю о современности, о ее опасностях, я говорю о европейской современности изнутри, как ее участник. И там моя критика понимается верно: у Европы огромная культура самокритики, и все обвинения наших «почвенников» они еще раньше себе сами предъявили (вроде «рационализма», «юридизма» и т. п.). Я давно заметила, что наши пресловутые «Запад» и «Восток» больше всего различает отношение к критике. Для «Востока» любая критика унизительна, недопустима, тогда как для «Запада» она привычна. Она там нужна, потому что людям необходимо знать правду о положении вещей и пытаться поправить, что можно, а не «выглядеть» лучше. Вероятно, это от большей уверенности в себе.

http://www.olgasedakova.com/interview/1454

Про грустную историю несоветской интеллигенции.

Решил почитать интервью Льва Рубинштейна "Медузе". Оказалось, кое-что очень параллельно интервью Ольги Седаковой.

Вот, к примеру, ЛР:
"— Советская культура — сложное понятие. Понимаете, я сформировался в абсолютно сознательном дистанцировании от всего, что маркировалось словом «советское». Это не значит, что была какая-то ужасная жизнь — жизнь была как жизнь, и я о годах юности вспоминаю исключительно с благодарностью. Но все это было как-то вопреки. Мы нашли друг друга, нашли способы существования во враждебном, в общем-то, окружении — то, что это окружение враждебное, я отчетливо понимал с 16 лет. Конечно, я не вполне сам до этого дошел — помимо непосредственного опыта сыграли роль книжки, правильные старшие друзья, самиздат. Но я жил в этом устойчивом ощущении, и пока не произошло ничего, что бы как-то в этом разубедило".

А вот ОС:

"Признаков характерно «советского» очень много. Может, не все они решительно отрицательные. Но я тогда была в среде, где сопротивление «советскому» нарастало, нарастало и, в конце концов, доходило уже до фобии, и слово «советский» звучало страшно, просто оскорбительно, если дело шло о сочинениях, например. Мы научились отличать во всем «советское», даже, например, в игре пианиста или скрипача — вот это советский звук, а это несоветский, вот этот пейзаж написан по-советски, а вот этот — не по-советски.

Позиция в мире задается, как личная - вот что ЛР формулирует, как центр своего мира:

— Что, на ваш взгляд, сейчас должен делать человек гуманитарной направленности?

— Если он выбрал свое дело, он просто должен его делать, и все. По возможности не прогибаясь под навязанные нормы социально-культурного поведения. Я вообще считаю, что на сегодняшний день ключевое понятие — сопротивление. Причем не только связанное с социальной жизнью — хотя это, конечно, прежде всего — но и буквально, как биологическое понятие, сопротивление организма. И это надо держать в голове. Это самосохранение. А то, в каких формах каждый человек сопротивляется, уже зависит от его темперамента, готовности к неприятностям и так далее.

А вот перенос ответственности исключительно на других:

"Эта эпоха называется постмодернистской. Многие ошибочно понимают постмодернизм как какое-то очередное течение в искусстве и литературе, а это всего лишь характеристика эпохи: была эпоха барокко, была эпоха модерна, а сейчас эпоха постмодерна. И ее идейные и стилистические характеристики так или иначе влияют на весь стиль поведения, в том числе и государственных людей, и общественных, и власти. Вся сурковщина и тому подобное, что сейчас делает телевидение, — это прямое следствие своеобразно понятого постмодернизма, где дана принципиальная установка на неразличение добра-зла, черного-белого, верха-низа, вчера-сегодня и так далее. Оппозиции сняты. Внутри художественного процесса это было в какой-то момент полезно и нужно, но, будучи перенесенным в сферу общественной жизни, это превратилось в то, что мы сейчас наблюдаем.

...
— Кто-то ответственен за это? Вот постмодернизм вышел из сферы высокой литературы и культуры…

— Уж точно за это не ответственен сам постмодернизм — это просто обозначение нынешней эпохи, его никто не назначал. Он возник как реакция на что-то другое — собственно, как реакция на модернизм, где была устремленность в будущее, где бал правила утопия — а в наше время бал правит антиутопия. Вот поэтому все, что угадали Сорокин и другие (эта антиутопия), многими творцами жизни воспринимается не как анти-, а как руководство к действию. Потому что антиутопия предназначена для человека, для которого существуют жесткие представления о добре и зле, а тут они сняты. Не то что они зло — они просто не различают".

Из чтения Седаковой и Рубинштейна (а можно было бы и писателя Шишкина добавить,  и режиссера Смирнова) вот какое ощущение возникает: это вроде отчета, что ли, по нашей истории последних 45 лет.

В 70-ых вторая власть (представляемая гуманитарной интеллигенцией) укрепилась, как внесоветская и даже, скорей, как антисоветская.
Часть ее выхлестнуло за границу (Бродский, Довлатов и др., часть штудировала свои темы здесь - Бахтин, Мамардашвили и пр).
Седакова называет это время культурной революцией - в смысле противостояния узости шестидесятников и строительстве нового понимания..
Когда пришла перестройка, а потом 90-ые, то как-то очень скоро оказалось, что главные фигуры событий -  шестидесятники, промышленная элита, комсомольцы вроде Ходорковского, и дельцы, как Березовский, а вовсе не "семидесятники". То есть победили те, кто от советского отказаться не спешил, успешно им пользуясь. И  герои-образцы "второй власти" - Солженицын, Аверинцев, Сахаров - как-то потерялись.  Семидесятники, помотавшись под Соросом и прочими временными покровителями, нашли, наконец, свои места в новом мире, и, поняв, что власти не будет, решились остаться при своих: что-то писать, что-то печататаь, а насчет общественной жизни - лишь высказываться,  "быть свидетелями", влиять. За неразличение добра и зла отвечает не тот, кто заваливал культуру своим тухловатым продуктом, но исключительно власть и только власть российская.

Почти по Жванецкому - я не добился того и этого, и я хочу, сын, передать тебе свой опыт.

Да только никому он особо и не нужен. Увы.

Иллюзорные шахматы.

Понятное дело, что шахматы - это игра, возможности которой заданы правилами. Не только регулирующими правила для фигур, но и для людей.
И, когда правила меняют, то, даже в случае незначительных изменений, несколько меняется и сама игра.

Пример 1. Введено правило невозможного хода и проигрыша при его совершении (причем, только сообщенного судье). Я был свидетелем момента, когда играли двое, у одного был только король (А), у второго (Б) несколько пешек и ладья. Слабейший поставил своего короля под удар (невозможный ход 1). Противник в горячке цейтнота взял его королем (невозможный ход 2). Игрок А сообщил судье о невозможном ходе - и судья присудил игроку Б поражение (в правилах о наказании за невозможный ход не было предусмотрено требование наличия выигрывающего материала). Этим моментом, в таком случае, можно пользоваться снова и снова. Казанский игрок Хасангатин даже назвал это "последним профессиональным шансом" - то есть нужно провоцировать противника на невозможный ход.

Пример 2. Правило отказа от невозможного хода, когда он совершен на доске (скажем, король пошел под шах), но еще не переведены часы.
Понятно, что такой ход можно совершить и специально, чтобы вывести из равновесия противника.

Иллюзорные шахматы возникли тогда, когда показалось, что для победы все средства хороши.

И потому значительную часть шахматной жизни составляет разбор всяческой ерунды, которая возникает из изменения правил и возможностей эти изменения использовать.

Были и есть классические примеры неблаговидного поведения - например, игра окончания ладья против ладьи в расчете на скорость пережимания кнопки и падения флажка. Шахматы давным-давно -- не игра джентльменов.
 

"Пирамида" Кедрина

Есть стихотворение  Дмитрия Кедрина - пылкое, пафосное, но произвольное в деталях.
И поэту, как выясняется, совсем не мешает историческая точность, пылом ее не заменить.

Поясню, о чем речь.

Дмитрий Кедрин
ПИРАМИДА

Когда болезнь, как мускусная крыса,
Что заползает ночью в камелек,
Изъела грудь и чрево Сезостриса –
Царь понял:
День кончины недалек!
Он продал дочь.
Каменотесам выдал
Запасы
Меди,
Леса,
Янтаря,
Чтоб те ему сложили пирамиду –
Жилье, во всем достойное царя.

Днем раскаляясь,
Ночью холодея,
Лежал Мемфис на ложе из парчи,
И сотни тысяч пленных иудеев
Тесали плиты,
Клали кирпичи.
Они пришли покорные,
Без жалоб,
В шатрах верблюжьих жили,
Как пришлось;
У огнеглазых иудеек на лоб
Спадали кольца смоляных волос.
Оторваны от прялки и орала,
Палимы солнцем,
Брошены во тьму, –
Рабы царя...
Их сотни умирало,
Чтоб возвести могилу одному.
И вырос конус царственной гробницы
Сперва на четверть,
А потом на треть.
И, глядя вдаль сквозь длинные ресницы,
Ждал Сезострис –
И медлил умереть.

Когда ж ушли от гроба сорок тысяч,
Врубив орнамент на последний фриз,
Велел писцам слова гордыни высечь
Резцом на камне чванный Сезострис:
“Я,
Древний царь,
Воздвигший камни эти,
Сказал:
Покрыть словами их бока,
Чтоб тьмы людей,
Живущие на свете,
Хвалили труд мой
Долгие века”.

Вчерашний мир
Раздвинули скитальцы,
Упали царства,
Встали города.
Текли столетья,
Как песок сквозь пальцы,
Как сквозь ведро дырявое –
Вода.
Поникли сфинксы каменными лбами.
Кружат орлы.
В пустыне – зной и тишь,
А время
Надпись
Выгрызло зубами,
Как ломтик сыра
Выгрызает мышь.
Слова,
Что были выбиты, как проба,
Молчат сегодня о его делах,
И прах царя.
Украденный из гроба,
В своей печи убогий
Сжег феллах.
Но, мир пугая каменным величьем.
Среди сухих известняковых груд
Стоит,
Побелена пометом птичьим,
Его гробница –
Безыменный труд.

И путник,
Ищущий воды и тени,
Лицо от солнца шлемом заслоня,
Пред ней,
В песке сыпучем по колени,
Осадит вдруг поджарого коня
И скажет:
“Царь!
Забыты в сонме прочих
Твои дела
И помыслы твои,
Но вечен труд
Твоих безвестных зодчих,
Трудолюбивых,
Словно муравьи!”





Сезострис – или Сенусерт III, или Рамзес II?

 «Продал дочь» - намек на легенду, переданную Геродотом, о Хеопсе, отдавшем дочь в публичный дом. Но не каждый же фараон продавал дочь?

Янтарь-то при чем?





Парча – шелк с металллическими нитями, к Египту отношения не имеет.

«Сотни тысяч пленных иудеев» - многовато будет, да и не были они  мастера по камню.


«В шатрах верблюжьих» - верблюды появились в Египте только с арабами.




- вот что называется конусом. Не путать с пирамидой.






Надо думать, 40 тысяч остались от «сотен тысяч»?


























"Зубатое время" - пожалуй, что  и неплохо.



Почему, как проба?








Это сколько ж птичек потребовалось? Да в пустыне.
1940

Еще про антисоветских людей: Сопровский

Продолжим тему.
Поговорим о хорошем антисоветском поэте - Александре Сопровском.

Интервью Гандлевского:
— А кем был в этой системе Сопровский?

Если в поэтическом смысле первенствовал Цветков, то Сопровский в личностном: он действительно был человек абсолютно недюжинный. Иногда мне кажется, что из двух полушарий моего мозга одно целиком сформировано им. Ну кто я был до нашего знакомства? Восемнадцатилетний зазнайка из семьи советских интеллигентов с характерным для этой среды набором понятий и представлений и ни на чем не основанном гонором. И когда мы сошлись, я сильно недоумевал по поводу того, что мне приходилось от него слышать — об искусстве, о Боге, о стране. Происхождение у него было вполне фантастическое — будто Набоковым сочинено. Он был единственным чадом двух то ли гроссмейстеров, то ли мастеров спорта по шахматам (мастеров - Магергута и Сопровской. Увы, увы, с моей точки зрения - профессиональных бездельников).
И уже к отрочеству он был законченным человеком не от мира сего, в лучшем смысле слова — абсолютно не от
советского мира. У меня есть пристрастие: устно анкетировать своих знакомых, когда и благодаря чему они стали антисоветчиками. Пока самый артистичный ответ в моей коллекции принадлежит Сопровскому. Подростком он в один прекрасный день, как впервые, посмотрел на Мазилово, район, где жил: пятиэтажки, очереди, некрасивые, коротконогие и низколобые люди, скверные одежды, мат-перемат, словом, ничего, казалось бы, особенного, иного мы и не видели… И вдруг Саша со всей очевидностью раз и навсегда понял, что жизнь не может, во всяком случае, не должна быть такой. Совершенно по Блоку: «Разве так суждено меж людьми?»

На мой вкус, на письме лучше всех охарактеризовал Сопровского Михаил Айзенберг в очень проницательном очерке (опубликованном в «Знамени»), хотя и был с ним знаком вполне шапочно (мне кажется, с моей подачи). Вот: «Сопровский оказался в центре именно “Московского времени” благодаря свойствам натуры, крайне редко соединяющимся в одном человеке: азарту и добродушию, идеализму, деятельному нетерпению и упорной общественной потребности. Он предъявлял жизни собственные требования, довольно жесткие, и нимало не смущался, когда жизнь отказывалась их выполнять. Этот мешковатый, не слишком ловкий человек в этическом отношении отличался какой-то офицерской выправкой; еще в юности он скомандовал себе “вольно”, но с такой строгостью, что вышло строже любого “смирно”». Очень точно, даже досадно, что никто из ближайших друзей этого не написал. Сопровский был действительно свободным. Меня, как человека изначально крайне несвободного, такие редкостные люди всегда очень привлекали, я старался их наблюдать и почти каждый раз обманывался. По большей части те, кто выдавал себя за свободных, таковыми на поверку не оказывались, это было позой.

А вот Сопровский был абсолютно живым и свободным. Поэтому, кстати, на него рискованно было опираться в идеологическом смысле: он мог подложить свинью — просто перестать так думать. Поэтому я искренне веселился и злорадствовал, когда он раз-другой на моей памяти обескураживал им же обольщенных тугодумов и однодумов. И когда сейчас какой-нибудь ретивый Анкудинов записывает Сопровского чуть ли не в почвенники, я только скептически цежу про себя: «Ну-ну…» Саша не был догматиком, и за время нашей с ним дружбы я помню два или три решительных идейных перелома, его бессмысленно было ловить на слове. Пушкинская фраза «Глупец один не изменяется» была его любимой присказкой. В том числе и в этом состоял интерес дружбы с ним".

Юрий Кублановский


"...вечно актуальна основная идея, пронизывающая написанное Сопровским: убеждение, что эстетическое и этическое находятся не в антагонизме, но в плодотворном единстве. Еще в глухие подсоветские годы, когда, казалось бы, актуальным было совсем другое, а именно борьба с идеологической ангажированностью, поэт выступал против понимания творчества как игры и гешефта. Он определял и проповедовал его как служение, обязательно имеющее нравственную природу. Многие в его поколении — с аллергией к соцреализму — вообще отвергали “идейность” (а заодно и лиризм, ставя во главу угла озорство). Сопровский же, испытывая естественное омерзение к ее профанированию советскими литераторами, тем не менее всей душой был предан нравственному пафосу отечественной культуры, религиозно-гуманистическому его смыслу. Он был из тех людей, про которых хочется сказать, что они мыслят верно. Традиционное русское интеллигентское бескорыстие и беспокойство были обогащены у него и “веховством”, и вдумчивой проработкой нашего религиозного ренессанса. Он вел борьбу на два фронта — и с творческой имморальностью, и с фундаменталистским и рационалистическим морализмом (точней, резонерством).
“Не столь давняя эпоха свидетельствует, как, например, российские поэты-декаденты своей „демонической” безответственностью не только уродовали собственную, Богом им дарованную жизнь, — но и способствовали сгущению той атмосферы духовного беспорядка, в какой и пришлось тогда решаться судьбе России. Но та же недавняя эпоха со всей наглядностью показала: сам этот дух безбожия и бесчеловечности проистекает не из поэзии, не от поэтов — но от людей вовсе других профессий, не в последнюю очередь — от философов-идеологов. Равнодушие к ценностям — вот суть дела; щеголяющий же безответственностью декадент, образ которого столь пугает моралистов, лишь держит нос по ветру эпохи. Если же его дар сообщает аморализму особую притягательность, — то с тем же успехом можно винить и плотницкое искусство в изобретении виселицы. Природа художественного творчества тут ни при чем”.
Итак, Сопровский — на защите природы художественного творчества. Но тем ответственней должен быть мастер, чтобы не извратить, не профанировать богоданность этой природы. В 1981 году, когда вышепроцитированное писалось, подобное рассуждение, конечно, не могло быть на родине автора обнародовано. Но и теперь эта его позиция была бы позицией одинокого рыцаря; сегодня многие и многие товарищи Сопровского по самиздатскому подполью делают имя и “бабки” именно на своей творческой безответственности и имморализме как новой, якобы единственно лишенной “догматизма” культурной установке — противоположной убеждениям Сопровского. Еще в 1980 году он емко определяет паниронизм андерграунда как “культурное пораженчество”, когда “напрочь выветривается высокая ответственность поэта и даже элементарная литераторская ответственность”.
“Как будто застыл на рекламном щите освобождающейся русской литературы один-единственный выразительный жест: высунутый язык”.
Сопровский не без оснований пеняет М. М. Бахтину, которого новейшие литераторы берут себе в идеологические отцы основатели, за чрезмерную апологию иронического слова. И впрямь, есть слово авторитарное, по понятным причинам не любимое Бахтиным и всеми здравомыслящими свободолюбцами, и есть — авторитетное (религиозное, например), их не надо путать. Слово авторитетное — скрепа мира, без нее он деморализуется (что, впрочем, в конечном счете понимал и Бахтин).
...
...Сопровский ценил культуру обязывающую — обязывающую к лучшему. Он первым в своем поколении ощутил и разглядел всю пагубу новой авторской, по-своему конъюнктурной, идеологии, которая тогда только формировалась — пока в подполье. Указал на ее — для отечественной культуры — опасность. И тем опередил время.