aldanov (aldanov) wrote,
aldanov
aldanov

Моя перестройка (Университетская повесть) - часть 4


Лето в Москве.

Еще до того, как меня вышибли с родного факультета, я переехал из общаги в один тихий переулок возле метро «Парк Культуры» и устроился работать дворником-сторожем. Мне дали там целую квартирку на пятом этаже – правда, в расселенном доме, который ждал ремонта, а пока был закрыт замками на подъездах и щитами на окнах первого этажа; их установил Костя Черняев, живший с молодой женой в соседнем подъезде. Кстати, это он устроил мне  такую хорошую работу. Вначале, конечно, себе, потому что его жена была не из МГУ, и никакое совместное проживание им иначе не светило.

Костя был смотритель нескольких таких домов, и у него были ключи от всех квартир. Мы прошлись с ним по подъезду и из брошенной мебели набрали обстановку моего будущего жилища. Старая тахта без одной ножки, несколько потертых стульев, столик на кухню, когда-то модный, но быстро устаревший книжный шкаф, древний, но еще работающий холодильник «Полюс» – у меня было все. Газ был, правда, для безопасности отключен, но было электричество – я завел два кипятильника и плитку. Постельное белье мне дал добрый Костя, его жена периодически стирала его в стиральной машине того же происхождения, что и наша мебель. Черняевы ходили мыться в недалекий бассейн «Чайка», а я предпочитал холодный душ.

Работа была непыльной – днем я должен был убирать два двора неподалеку, что не требовало никаких усилий, потому что я делал это, дай Бог,  два раза в неделю, а ночью я сторожил свой и соседний такой же выселенный дом от бомжей и прочей случайной публики. Иногда были еще какие-то поручения от ЖЭКа, но это  были уж и вовсе мелочи.

Ночью я и в самом деле подолгу не спал – пил крепкий чай, читал, иногда выбирался из дому и бродил по Пироговской улице или Комсомольскому проспекту, добираясь до Новодевичьего монастыря, а то выходил на набережную Москвы реки – в воде так славно отражались и качались с ней огни Москвы! Та свобода, которую я ощущал, была продолжением моей счастливой весны, хотя и горчила сознанием недавнего провала.

Москва – очень живой город, которым трудно восхищаться, когда ты погружен в его толчею и неразбериху. Зато когда ты ухитряешься проживать часть времени, расслабившись, никуда не торопясь, он становится очень мил, добр и симпатичен. Самое хорошее время года в Москве для такой жизни – лето и ранняя осень.

Я вспоминаю сейчас те летние ночи: лежишь, читаешь хорошую книгу, слушаешь ночные звуки; вот примерно три часа  – темно за окнами,  дома черны, кроме одиноко светящих окон памяти Цветаевой - так их называл Черняев. Вдруг стоящие вокруг дома тополя охватывает какое-то нетерпение – по листьям пробегает ропот, они шумят коротким общим крещендо, внезапно затихая – такой момент наступает каждую тихую летнюю ночь. Это значит – близится рассвет, и будет растворяться тьма, заменяясь жидким металлом предрассветных минут, в которые придут новые порывы ветра, как по будильнику, проснутся с криками птицы, солнце осветит вначале небо, а потом будет медленно выкарабкиваться из-за домов, вытягивая из всего длинные тени. Я выключаю свет, и закрываю глаза – лучше не видеть ничего, потому что каждые роды – мучительны. Если взять точное время рождения каждого дня – что скажет его гороскоп? Неважно – надо спать…

Когда я проснусь, все будет в порядке – день не только народится, но и твердо встанет на ноги, спеша исполнить свой астральную миссию, и я отправлюсь в очередное путешествие по |летней Москве с блокнотом и шариковой ручкой в кармане.

У летней Москвы три месяца и три времени дня. В июне самая лучшая часть дня – утро, в июле – вечер, в августе – день.

Представьте себе июльский вечер 80-ых: улицы Москвы в теплом воздухе от нагретого камня и асфальта, хотя солнца уже не видно за домами; автоматы с "Фантой" или обычной газировкой манят уютом  небольшой толпы молодых людей, собравшихся вокруг - впрочем, таким  вечером все молоды. Дворы тенисты и полны сюжетами свиданий. Встречи предназначены вечерам, дворы и парки, автобусы и улицы, квартиры и дворы их счастливые свидетели – все открыто настежь, все полно летнего воздуха.

Метро в такие вечера полупустое, пассажиры счастливо выдыхают алкоголь, смеясь своим свежим воспоминаниям. Даже милиционеры шутливы и человекообразны. Кругом все разговаривают друг с другом словами, взглядами, желаниями. Все, на что ложится глаз, близко, понятно, обжито, освоено.

 Приятно в такой вечер ехать из гостей, еще приятней в гости - до полночи, до темного шелестения листвы за балконной дверью - как растут в  бывших  голо-геометрических московских кварталах деревья! - и, может быть, до  раннего   рассвета, тумана на прудах, свежего звука шагов на свежих тихих улицах. Куда бы ты ни шел, идешь совсем иначе, чем в иные времена года.  Летом изгибается  любая обычная траектория.

А если просто направляешься домой,  то и тут так забавно у станции метро купить несколько огурцов и пучок зелени, нести их в прозрачном пакете, как добычу городской охоты, чувствуя себя большим удачником.

Лето - самая  лучшая московская вещь.

Все московское - где-то сделано, как москворецкое пиво или останкинские творожные сырки. Москва соткала свое лето на большой ткацкой фабрике и натянула нити ощущений и человеческих трасс, взяла все - от гитары, звучащей из вечерней комнаты с открытым на бульвар окном,  до маленькой фабрики Габричевского, что у сада «Эрмитаж»; от голой черной утоптанной земли, слегка прикрытой сухими листьями под рослыми далеко смотрящими тополями, до полыни перед теплой лужей где-то на заводской  окраине - Москва взяла и переплела их, и открыла новый узор, созданный только для этого лета, и расстелила эту ткань по своему пространству для нас, людей этого московского пространства.

Примерно такими наблюдениями полнились мои блокноты. Еще я писал о  летних людях, выслеживал пейзажи с общим настроением, классифицировал их и надеялся кому-то рассказать все, что я узнал. Косте рассказывать такие вещи было бесполезно – он был нормален и романтики лишен напрочь. Его жена кормила нас магазинными пельменями или жареной картошкой, ее круглый живот помаленьку рос, и мы не говорили о жизни: друзья учили меня ей. Костя совершил переход во взрослость – из него выглядывал будущий преподаватель английского в каком-нибудь институте, отец и муж, опора крепкого семейства, где дети  учат музыку и языки, а разговоры ведутся почти исключительно житейские. Уж и волосики редели на его длинном черепе, и руки становились крабьими здоровыми клешнями, и дома он гулял в майке и тренировочных штанах, и все меньше говорил на отвлеченные темы. Его жена, которая обещала стать матерой    дамой,   заметно влияла на него.

Так Черняев и не узнал, что я пережил первый кризис идей о Слове – великие творцы уже не казались мне единственно достойными людьми, я начал оценивать для примерять на себя второй план, потому что тогда главными героями становились времена года, города, другие люди, от которых можно было научиться их чувству жизни, ничего им не навязывая. Я, казалось мне, нащупывал путь к новой истине.

Я начал желать не то, что будет, а то, что есть, угадывая, что чем больше того, что есть, оказывается, сегодня, тем интересней мне будет завтра.

 

Прекрасная Елена.

В те времена в августе Москва ненадолго пустела, а потом заполнялась загоревшими людьми, вернувшимися с «Югов» и подмосковных дач. В момент такой пустоты я выбрался в кино к самому близкому от меня «Горизонту», где шла соловьевская «Асса». Передо мной в очереди в кассу стояла загорелая красивая девица. Я не сразу ее узнал, а это была Лена, моя одногруппница, к которой меня ревновала Делия в последний период нашей близости. Ревновала она зря, потому что у Лены были свои друзья, старше и куда солидней студиозусов –  так старше и серьезней меня была сама Делия.  

Хотя мы тогда очень любили поболтать с Леной. Она была свойской девочкой из нерядовой московской семьи – отец  был генерал, работавший в Министерстве обороны, да и жила она на одной из престижных Фрунзенских улиц.

Я обрадовался встрече и положил руку на плечо Лены Она, не оборачиваясь, скинула ее. Я засмеялся, и она обернулась, явно обрадовавшись тому, что рука принадлежит мне, а не наглому анонимному приставале. Она не стала вслух сожалеть о моем полном провале, как это делали другие, – Лена была деликатна.

После кино мы вышли с ней на вечернюю улицу с отпечатком соловьевской драмы на душах, от которого быстро осталось общее желание развить нашу встречу,  и я позвал ее с собой посмотреть московский вечер таким, каким его вижу я. Лена согласилась. Мы сели на 31-ый троллейбус, который я нежно люблю до сих пор, и очень скоро оказались у Петровских ворот.

 Тут мы перешли улицу, прошли совсем немного по Петровке, завернули направо и двинулись по Большому Каретному переулку. Над нами запел Высоцкий – «Где мой черный пистолет? На Большом Каретном!» Мы подняли головы: худой небритый мужик в голубой майке глядел из окна на втором этаже, одна из створок которого блистала красным низким солнцем. Мужик был величав, куря рядом со своим магнитофоном.  Это было совпадение, которое на самом деле никаким совпадением не было.  Это была инсценировка, устроенная, будто специально для нас. Что мужик себе представлял – было понятно, хоть и не ясно в деталях. Вырос ли он на Большом Каретном, попал туда какой-то  случайностью – но он был на своем месте, он наслаждался соответствием,   рифмой жизни и песни.

И кругом вдруг объявились сплошные рифмы образов. Толстяк в зеленой рубашке нес арбуз, свою маленькую копию. Из темной комнаты на балкон вышла красивая усталая женщина и темными глазами глянула на нас, а  комната за спиной была ее тайной. Откуда-то тянуло рыбой и рыженькая кошка, бежавшая нам навстречу, была полна мечтами. Увидев нас, она юркнула в какую-то щель, так хорошо ей известного городского пейзажа.

Мы тоже мечтали рифмоваться, только что вызвало наши мечты? Пока – Большой Каретный, его скромный вид скрытого гордеца. Городской пейзаж – это не запах, он не обещает возможную трапезу, но намекает на возможность иного насыщения. Начинаешь верить, что твои фантазии – это самая что ни на есть правда, а то, что называют правдой жизни – временное искажение, созданное множеством бездарных приверженцев неточных чувств, и они берут только массой,  путая и деформируя все, но не умея отменить правды.

За поворот, по лестнице,  – и вот мы идем через большой темный тополиный задний двор, где одновременно и будто демонстративно бегают, вереща, дети, юнцы, стоя кружком, пьют по кругу вино из бутылки и глядят на проходящих  девиц, мужики за деревянным столиком раскидывают карты и раскупоривают водку, а бабульки грудятся кучкой, страстно что-то лопоча – без стариков, которые по большей части умерли. Мы отвергли этот двор, как образец пошлой жизни в тени Вавилонской башни человеческой тщеты, как картину, которую мы хорошо знаем, но к ней не принадлежим – и, будто предлагая ей альтернативу, вышли к цирку и необычайно широкому для Москвы Цветному бульвару.

Такая могла бы быть наша жизнь – юное веселье цирка,  мороженое на бульваре и волны тепла с московских холмов, потом подъем на небольшую горку – и вот она, милая улица Сретенка с ее невысокими домами, переулками, магазинчиками, цветными витражами в подъездах, стеклянной столовой на задах улицы, непрекращающимися переулками с их каким-то комнатным уютом и южной обжитостью воздуха – он пылен и тепел; ну, а потом – была бы любовь и смерть.

Где-то на задворках Сретенки, кстати, мы с Леной облегченно поцеловались, но не умерли. Поцелуй получился случайно – мы посмотрели друг на друга,  и нам внезапно захотелось поцеловаться; но цену случайности нужно знать каждому -   она лучше планомерности в сотни раз!

Только поцеловавшись, я сразу начал мысленно раскидывать, что буду делать – надо позвать Лену в свое романтическое жилище, уговорить ее послушать ночной ветер, поить кофе, говорить с ней, продолжить поцелуи и оказаться рядом в постели. Автоматический ход  мысли молодого человека выглядит смешно и пусто, я знаю это сегодня, но знал и тогда; и я, внутренне постыдив себя, отыграл назад: я ведь только что отверг планирование, которое в любви в сотни раз хуже случайности; я знал, что не надо спешить. И мы уже ехали в метро, и Лена сказала, что я все же дурак. Не спрашивая, почему, я стал ее утешать, говоря, что много читаю, со временем поумнею и стану полудурком. Лена засмеялась и сказала, что я почему-то не приглашаю ее в гости – я дурак, и книгами этого не исправить. Нет, протестовал я, в некоторых книгах девушек приглашают в гости, так что я это уже обдумываю, но не могу выбрать лучший вариант - и пригласил ее, и мы вышли на моем «Парке культуры», а не на ее «Фрунзенской». Лена решила позвонить домой, и я расслышал, как она говорила своей маме, что задержится у подружки или вообще заночует у нее. Та, кажется, советовала никуда не ездить, остаться ночевать. Мы двинулись в ночь – в  прямом смысле, который обещал стать еще и аллегорическим.

На дверях моего подъезда экзотически висел полуторакилограммовый замок. Я открыл его, мы вошли в темный подъезд, закрыв его изнутри на засов фирмы «Черняев». Было темно, мы держались друг за друга в этой тьме и целовались. Нас обоих била необыкновенно приятная дрожь. Мое жилище встретило нас приветливо: столиком и стульями на кухне, скоро появившимся из пластмассовой кофеварки запахом кофе, неширокой постелью, шелестом листьев под утро и неограниченными возможностями сходить с ума и со всего остального вдвоем с моей гостьей.

 

Однако, что же это было? Я, вроде бы, отказался от своего сценария, но он реализовал себя сам, будто бы вопреки мне. Лена мне сказала потом, что и она удерживала себя  от мыслей-прогнозов, и она не думала, что так получится,  даже когда уже шла ко мне. Пожалуй, это был первый случай  - и какой прекрасный – убедиться, что не все в нашей жизни зависит от мысли: просто оба пола создают общую форму жизни, как бы они себя не противопоставляли, что бы там ни думали о себе. Нас привели к этой правде Большой Каретный переулок и     Сретенка.

 

Проснуться утром на двух матрасах, скинутых на пол, невыспавшимися, помятыми, но полными друг другом – замечательно. Двумя кипятильниками я нагрел воды в ведре, чтобы Лена могла умыться, на плитке изжарил яичницу с помидорами, зеленым перцем и укропом, сварил кофе и поднял свою гостью. Она попросила у меня рубашку, прошла в ванную с ведром, и появилась за столом в капельках воды, иззябшая от холодного душа. Мы были голодны и смели яичницу, сосиски, сырный салат моего изготовления, но голод никуда не ушел, потому что его вызывал  август и наша близость.

На улице продавали виноград и арбузы, пахло пылью. Я вытащил шланг, включил воду, и полил двор, иногда поднимая шланг вверх, и орошая воздух струей воды, разбивавшейся о листья все тех же тополей и падавшей в пыль, где вода становились стадами пыльных шариков. Лена стояла и смотрела на меня – смею думать,   с   нежностью. День лежал перед нами – прекрасный, добрый и бесконечный.

Мы куда-то поехали, пошли, мы плавали, мы целовались, мы пили вино, мы провели несколько дней в совершенном упоении друг другом. Мама Лены посмотрела на меня с интересом, когда я вдруг появился в их квартире. Но она, видно, поговорила с дочерью, задав ей обязательные мамины вопросы. И они, конечно же, не остались без ответов. Помню, как я читал Лене один из своих первых рассказов, а она вдруг спросила меня, почему же я не поступал никуда этим летом? Что будет со мной? Чего я хочу добиться?

Я рассказал Лене, что решил действовать абсолютно серьезно, не принимая условий жизни, а навязывая их ей. Что каждый шаг должен быть неслучаен. Что  куда-нибудь я обязательно приду. «А я?» - спросила Лена. Что я мог ответить по-настоящему? И наша жизнь раскололась в эти минуты на теплую и прохладную половинки. Мы теперь знали, что у нашей любви будет неизбежная концовка.

Между тем лето заканчивалось, вот уж и кончилось совсем, и Лена полдня была в университете, прохладная половинка все увеличивалась. Но зато именно она и увеличивала жар оставшихся часов.

 

Мой друг и видный теоретик литературы и жизни Басманов говорил мне как-то о женской натуре – она, мол, описывается всего двумя пунктами – будущая семья и потворство себе, что не составляет такого уж прочного единства. Женский рационализм создания и поддержания гнезда в качестве единственной черты противен – мы страдаем от него, когда рядом с ним нет женской витальности. Но его отсутствие тоже плохо, потому что тогда женское потворство  себе сметает все. Басманов говорил, что вся типология женщин находится вокруг точки равновесия, заданной еще и третьим фактором Х – то есть воспитанием, умом, темпераментом – этот фактор мы готовы обсуждать, развеся языки, не понимая главного - идеи равновесия.

Весы качаются – сегодня женщина уступает себе и романтике, завтра возвращается к инстинкту витья гнезда. Хотите видеть в этом чудо – пожалуйста, но не очень-то увлекайтесь, оно недолговечно!

Черт Басманов! Отравитель чистых романтических родников! Хотя, вот они - две чаши весов!

 

Наша с Леной любовь была очень короткой. Она меня, кажется, полюбила бы сильней, не будь впереди разлуки. Как я могу ее за это винить? Разве мало мне было ее близости? Разве не сбылась моя мечта о благодарном слушателе и зрителе – я показал Лене все лучшие места и рассказал ей, что тогда думал? И еще, она ведь одна-единственная оплакала меня – помню ее слезы, когда мы расставались.

Мы так легко определяем женщин – а кто же мы сами? Что у нас за весы, что там колеблется?

Теперь-то Лена замужем, и, говорят, счастливо. Но неужели в ней нынешней не осталось ничего от нашего общего кусочка лета?

 

Армия любовников.

В армии человеку часто бывает плохо. Мне там было нормально, потому что один из «дедов» был мой земляк и при том очень хороший парень: он очень облегчил мой первый год службы.  Второй год я встретил на отдельной точке. Как нам с ней повезло! Нас – восемь человек с сержантом – поместили на специальную станцию слежения запусков ракет, завозя продукты раз в две недели снегоходом. Времени было вагон! Тратить его было почти что некуда. 

Мы вчетвером бежали на лыжах по целине в деревню в 20 км от нашей точки - к женщинам! Там жило пол-деревни выселенных после войны с Западной Украины полищуков, поэтому на нашем условном языке женщины  назывались бендеровки.   Вторые полдеревни были давние сибиряки. Клуба в деревне не было, но было нечто вроде посиделок, где деревенские парни терпели нас пропорционально нашим кулакам и привезенному в дар спирту.

Первый протаптывал путь – поэтому мы менялись каждые десять минут. Я очень устал, несмотря на свое лыжное прошлое, немазаные лыжи катили ужасно, и, наконец, я сказал, останавливаясь: «Нет, я не способен на любовь. Я  дальше не побегу». Петров, почти точная, но необработанная никакими тренерами копия Колумба, лось огромных размеров, остановился, посмотрел на меня насмешливо и объявил перекур. Я смотрел на эти дымящие паровозами дружеские морды и думал: «Ну и ну. Армейские любовники. Где тот амур, что всадил в них свои стрелы, пробив толстые армейские полушубки?  Женщина – страшная сила: но только в тюрьме, армии и зимовке на Южном полюсе ты поймешь окончательно, что без нее никак нельзя. Когда она рядом – пусть не твоя, а чья-то там, что-то утихает внутри и можно пережить свое временное одиночество, но когда нет никакой, это невыносимо. Так, верно, страдает леченый алкоголик, когда наступает час вернуться к водке, и испытывает невероятное облегчение от  первого жгучего глотка.

Черт, скорее бы дослужить и вернуться к Москве и женщинам! Что наша армия? Армия заждавшихся любовников и иссыхающих алкоголиков, нечто вроде комических фигур, подобных мужской части популярной   группы «Армия любви», реальные люди в роли гротесков. И как нелепо мы тут все говорим: «Есть, товарищ полковник!», - а на самом деле – ничего-то и нет! Только наша биология. Правильный вопрос к такому ответу: «Есть желание?» - «Есть, товарищ полковник! И еще какое!»

(Продолжение следует)

Tags: Литература
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments