Поэт Иосиф Бродский:
"Сережа был прежде всего замечательным стилистом. Рассказы его держатся более всего на ритме фразы; на каденции авторской речи. Они написаны как стихотворения: сюжет в них имеет значение второстепенное, он только повод для речи. Это скорее пение, чем повествование, и возможность собеседника для человека с таким голосом и слухом, возможность дуэта — большая редкость. Собеседник начинает чувствовать, что у него — каша во рту, и так это на деле и оказывается. Жизнь превращается действительно в соло на ундервуде, ибо рано или поздно человек в писателе впадает в зависимость от писателя в человеке, не от сюжета, но от стиля.
При всей его природной мягкости и добросердечности несовместимость его с окружающей средой, прежде всего — с литературной, была неизбежной и очевидной. Писатель в том смысле творец, что он создает тип сознания, тип мироощущения, дотоле не существовавший или не описанный. Он отражает действительность, но не как зеркало, а как объект, на который она нападает; Сережа при этом еще и улыбался. Образ человека, возникающий из его рассказов, — образ с русской литературной традицией не совпадающий и, конечно же, весьма автобиографический. Это — человек, не оправдывающий действительность или себя самого; это человек, от нее отмахивающийся: выходящий из помещения, нежели пытающийся навести в нем порядок или усмотреть в его загаженное™ глубинный смысл, руку провидения".
"Не следует думать, будто он стремился стать американским писателем, что был «подвержен влияниям», что нашел в Америке себя и свое место. Это было далеко не так, и дело тут совсем в другом. Дело в том, что Сережа принадлежал к поколению, которое восприняло идею индивидуализма и принцип автономности человеческого существования более всерьез, чем это было сделано кем-либо и где-либо. Я говорю об этом со знанием дела, ибо имею честь — великую и грустную честь — к этому поколению принадлежать. <...> Идея индивидуализма, человека самого по себе, на отшибе и в чистом виде, была нашей собственной. Возможность физического ее осуществления была ничтожной, если не отсутствовала вообще. О перемещении в пространстве, тем более — в те пределы, откуда Мелвилл, Уитмен, Фолкнер и Фрост к нам явились, не было и речи. Когда же это оказалось осуществимым, для многих из нас осуществлять это было поздно: в физической реализации этой идеи мы больше не нуждались. Ибо идея индивидуализма к тому времени стала для нас действительно идеей — абстрактной, метафизической, если угодно, категорией. В этом смысле мы достигли в сознании и на бумаге куда большей автономии, чем она осуществима во плоти где бы то ни было. В этом смысле мы оказались «американцами» в куда большей степени, чем большинство населения США; в лучшем случае, нам оставалось узнавать себя «в лицо» в принципах и институтах того общества, в котором волею судьбы мы оказались".
Писатель Вардван Варжапетян:
"Я люблю его за какое-то детское писательство. Он как мальчик, который захотел играть в писателя и, мне кажется, таким всегда и оставался. Большой взрослый человек с внушительными габаритами, из которого так и не получилось взрослого литератора. Он так и остался на уровне игры в писателя. Он изобрел эту игру, этим, может быть, оригинален и привлекателен. И, таким образом, занял в литературе свое место, которое сам же себе и выбрал".
Писатель Валерий Попов:
Насколько я знаю, Вайль и Генис долго с ним не разговаривали. Довлатов мог довольно уверенно отодвинуть человека локтем, если ему было надо... Но это дело прошлое: сегодня все сошлись в любви к Довлатову, и никому даже в голову не приходит говорить о нем плохо".
После таких слов - что скажешь?
Для Довлатова гротеск был более верным оружием, чем реалистические описания. Чуть сдвинутый в будущее мир его текстов, сдвинутый волей гротескного зрения, несет след этого усилия. Но силы конечны, и Довлатов умер, потому что устал.