Начнем прямо от заголовка. Намного привычней слышать, что элита занимается образованием народа и задает ему образцы для подражания. Не наоборот.
Скажем, нет вроде бы сомнений, что русская или польская литература были, в первую очередь, созданы дворянами, украинская или чешская – образованными мещанами, английская и французская – вобрали в себя творчество разных по происхождению элит. Облику национальных культур соответствует история: национальное дворянство долгое время занимало привилегированное положение в России и Польше, в Чехии местное дворянство было разгромлено после поражение при Белой Горе, а заменившие их немцы были чужаками, потому обществу пришлось искать замену своим прежним культурным слоям. На Украине местное дворянство ушло «в поляки» и «в католики» и потеряло возможность влиять на культурную жизнь народа, что тоже породило альтернативы. Созданию феноменов французской и английской литературы способствовали революции и кардинальные перемены в общественной жизни, продвинувшие наверх новые общественные фигуры. И, что понятно, такой активный слой задавал тон всему обществу, конкурировал с другими элитами. Отсюда, из особенностей историй, берется неповторимость «физиономий» разных культур.
Но вот на фоне этого логического построения совершенно неожиданно выглядит феномен испанской культуры.
Ортега и Гассет в очерке «Гойя и народное» пишет о необычайной исторической и культурной ситуации: «в XVIII веке в Испании возникает удивительнейшее явление, которое не наблюдалось ни в одной стране. Страстное увлечение народным, уже не в живописи, а в повседневной жизни, охватывает высшие классы. К любопытству и филантропическому сочувствию, повсюду питавшим "народность", в Испании добавляется нечто неистовое, что мы должны определить как "вульгаризм". Это слово не случайно пришло мне на ум. Я заимствовал его из лингвистики, где оно является термином и имеет строго определенный смысл. Речь идет о следующем: в языке часто появляются два варианта одного и того же слова, или два синонима, из которых один - письменного происхождения, а другой сообразуется с тем, как его произносит и употребляет народ. Так вот: если в сообществе, говорящем на данном языке, прослеживается тенденция к предпочтению народной формы, это в лингвистике называется "вульгаризмом". В определенных дозах такое предпочтение нормально для любого языка, питает его, придает ему остроту, делает гибким и подвижным.
А теперь пусть читатель представит себе, что подобная тенденция с правил словоупотребления перешла на танцы, песни, жестикуляцию, развлечения. Это уже не лингвистика, а всеобщая история нации. И если вместо привычной, строго дозированной игры в простонародье в подражание вульгарным привычкам мы вообразим себе пылкий, исключающий что-либо иное энтузиазм, настоящее исступление, благодаря которому пристрастие к простонародному превращается в основной рычаг всей испанской жизни второй половины XVIII века, нам удастся обозначить заметное явление нашей истории, которое я называю "вульгаризмом".
У меня не укладывается в голове, как получилось, что этот феномен до сих порне был замечен и оценен по достоинству: его масштабы в пространстве и времени огромны, его действие продолжается еще в первые годы нашего века - люди моего поколения всецело пережили его в дни своего отрочества, - и, насколько мне известно, никакой другой народ не имел в своей истории ничего подобного. В других странах нормой было как раз обратное: низшие классы с восхищением наблюдали правила жизни, созданные аристократией, и старались подражать им. Смещение этой нормы поистине поразительно. Но именно это смещение определяло - хотим мы того или нет - всю испанскую жизнь на протяжении многих поколений. Простой народ поместил себя в жизненные правила собственного изобретения, принял их с энтузиазмом, с полным осознанием самого себя как их творца и с несказанным наслаждением; принял без оглядки на аристократические обычаи и без всякого стремления им подражать. Со своей стороны высшие классы лишь тогда чувствовали себя счастливыми, когда оставляли собственные привычки и насыщались вульгаризмом. Не следует преуменьшать: вульгаризм был способом счастья, который в XVIII веке открыли для себя наши предки».
И еще Ортега немало говорит о том, как такая ситуация сложилась, как вел себя народ в ней, какие явления вышли на первый план, как воспринималась ситуация элитой, не смирившейся с потерей своей роли.
Но в такой логике есть и свои сомнения. Образованный класс сам складывается, сам на чем-то и у кого-то учится. Если в 19 веке вдруг возникла великая русская литература современности, то типы героев и писателей, положения, чувства и мысли существовали и до того, как они сложились в литературу. У Аксакова в «Записках Багрова-внука», в «Капитанской дочке» Пушкина или в толстовском романе «Война и мир», в произведениях Лескова возникают как бы вдруг, внезапно, типы устной народной культуры. Интерес к ним плодотворен: образованный человек вдруг обнаруживает иную культуру, иной слой аллюзий, которыми пользуются другие люди, и он нисколько не бедней его собственного, наоборот, ему надо учиться так говорить.
Владмир Даль сформулировал, что он видит в народной речи, подвигшей ешл к собиранию слов и поговорок русского языка: «Живой народный язык, сберёгший в жизненной свежести дух, который придаёт языку стройность, силу, ясность, целость и красоту, должен послужить источником и сокровищницей для развития образованной русской речи».
Фактически, и наше славянофильство, и наше народолюбие, и литература – это эквивалент испанского «вульгаризма».
Увы, однако, процесс этот не прошел в той мере, какой мог. Западничество такой же враг народного, как и славянофильства.